Зрелище это пробудило во мне желание и оживило мой взор. Я почувствовал, что он становится нежным и настойчивым, и сел так, чтобы ему не пришлось пропасть даром. Первое его действие выразилось в том, что он заставил опуститься непорочные очи божественной недотроги. Некоторое время я созерцал ее ангельское лицо, а затем, окинув взглядом всю ее фигуру, стал забавляться угадыванием очертаний и форм сквозь легкое, но, как всегда, докучное одеяние. Спустившись от головы к ногам, я стал подыматься от ног до головы... Прелестный друг мой, на меня устремлен был нежный взор. Он тотчас же опустился, но, желая способствовать его возвращению, я поглядел в сторону. И тут между нами установилось то молчаливое соглашение, тот первый договор еще робкой любви, который, удовлетворяя обоюдную потребность видеть друг друга, дает взглядам чередоваться в ожидании, пока им дано будет слиться.
Убедившись, что моя прелестница целиком поглощена этой новой утехой, я взял на себя заботу о нашей с нею безопасности. Но, удостоверившись в том, что общая довольно оживленная беседа отвлекает от нас внимание собравшихся, я стал добиваться, чтобы глаза ее заговорили откровенным языком. Для этого я сперва поймал несколько взглядов, но был при этом так сдержан, что никакая скромность не могла бы этим оскорбиться, а чтобы эта робкая особа почувствовала себя непринужденнее, я прикинулся таким же смущенным, как и она. Мало-помалу наши глаза, привыкнув встречаться, стали реже отрываться друг от друга, а под конец уже не расставались, и я заметил в ее глазах сладостную томность, счастливый знак любви и желания, но это длилось лишь мгновение, – вскоре она пришла в себя и, слегка застыдившись, изменила свою позу и взгляд. Не желая, чтобы она усомнилась в том, что я заметил смену ее настроений, я сразу вскочил и с испуганным видом спросил, не почувствовала ли она себя плохо. Тотчас же все ее окружили. Я пропустил их всех мимо себя, а так как малютке Воланж, занятой у окна вышиванием, потребовалось время, чтобы оставить свои пяльцы, я воспользовался этим моментом и передал ей письмо Дансени.
Я находился не слишком близко от нее и потому бросил послание ей на колени. Она, правду сказать, не знала, что ей с ним делать. Вы бы со смеху покатились, увидев ее удивление и растерянность. Мне, однако, было не до смеха – очень уж я опасался, чтобы такая несообразительность нас не выдала. Но один мой взгляд и выразительный жест заставили ее, наконец, понять, что пакет надо сунуть в карман.
Остаток дня не представлял никакого интереса. То, что произошло затем, повлечет за собою, может быть, события, которые вас порадуют, – во всяком случае, в отношении вашей подопечной. Но лучше употреблять время на выполнение замыслов, чем на разговор о них. К тому же я кончаю уже восьмую страницу и устал от писания. Поэтому – прощайте.
Вы и без моих слов догадаетесь, что малютка ответила Дансени []. От своей прелестницы, которой написал на другой же день по приезде, я тоже получил ответ. Посылаю вам оба письма. Прочтите их или не читайте, ибо это беспрерывное переливание из пустого в порожнее, которое и меня-то не слишком забавляет, должно казаться несносным всякому постороннему.
Еще раз – прощайте. Я по-прежнему очень вас люблю. Но прошу, если вы и в дальнейшем будете говорить со мной о Преване, постарайтесь сделать так, чтобы я вас понял.
Из замка ***, 17 сентября 17...
Почему, сударыня, вы столь безжалостно упорствуете, избегая меня? Как возможно, чтобы самое нежное внимание к вам вызывало с вашей стороны лишь действия, едва допустимые и в отношении человека, на которого есть все основания жаловаться? Как! Любовь возвращает меня к вашим ногам, и, когда счастливый случай дает мне возможность занять место подле вас, вы предпочитаете притвориться больной, взволновать своих друзей, только бы не оказаться со мной рядом. Сколько раз вчера отводили вы глаза в сторону, чтобы не удостоить меня, хотя бы одним взглядом! А если я на миг уловил взор менее строгий, то миг этот был так краток, что, кажется, вы хотели не столько дать мне насладиться им, сколько заставить меня ощутить, что я теряю, лишаясь его.
Не такого обращения, осмелюсь сказать вам, заслуживает любовь, и не на такое может согласиться дружба. А если говорить об этих двух чувствах, то вы знаете, как одушевляет меня одно из них; я же, казалось мне, имел право думать, что вы не отказываете мне и в другом. Вы сами предложили мне эту драгоценную дружбу, сочтя меня, видимо, достойным ее. Что же совершил я такого, чтобы теперь ее потерять? Не повредил ли я себе своей доверчивостью, и покараете ли вы меня за чистосердечие? Не страшитесь вы разве обмануть и то и другое? Разве тайну своего сердца излил я не на груди друга? Не перед ним ли одним мог я считать себя обязанным отвергнуть условия, приняв которые я бы с легкостью мог потом их нарушить и, быть может, с выгодой ими злоупотреблять? Неужели же вы хотели бы столь незаслуженной суровостью заставить меня думать, будто мне было бы достаточно обмануть вас, чтобы добиться большей снисходительности?
Я не раскаиваюсь в своем поведении, ибо вести себя так считаю своим долгом перед вами и перед самим собою. Но какой рок судил, чтобы каждый мой похвальный поступок становился для меня знамением новой беды?
Ведь именно после того, как я заслужил единственную похвалу, которой вы соблаговолили удостоить мое поведение, пришлось мне впервые стенать, ибо я навлек на себя ваш гнев. Ведь именно после того, как я доказал вам совершенную свою покорность, лишив себя счастья видеть вас единственно из стремления успокоить вашу совестливость, вы пожелали прекратить со мною всякую переписку, отнять у меня слабое утешение за жертву, которой вы у меня потребовали, и лишить меня всего, вплоть до любви, которая одна лишь могла дать вам такие права. И, наконец, именно после того, как я говорил с вами с откровенностью, не ослабленной даже расчетами этой любви, вы избегаете меня сейчас, как опасного обольстителя, чье вероломство испытали на себе.