Когда я вошла в часовню, он подошел ко мне и очень сердечно поздравил меня с улучшением здоровья. Так как служба началась, я прервала разговор, рассчитывая затем возобновить его, но племянник мой исчез до того, как я смогла к нему приблизиться. Не скрою от вас, что, на мой взгляд, он несколько изменился. Но, красавица моя, не предавайтесь чрезмерному беспокойству и не заставляйте меня раскаяться в моем доверии к вашему разуму, а главное, будьте уверены, что я предпочла бы огорчить вас, чем обмануть.
Если племянник мой будет по-прежнему так же отчужден от меня, я, как только мне станет лучше, пойду повидаться с ним в его комнату и постараюсь выяснить причину этого странного наваждения, к которому, я думаю, вы несколько причастны. Все, что мне удастся узнать, я вам сообщу. А сейчас покидаю вас: нет больше сил шевелить пальцами. К тому же, если Аделаида узнает, что я писала, она будет бранить меня весь вечер. Прощайте, моя красавица.
Из замка ***, 20 октября 17...
Я не имею чести быть вам известным, сударь, но знаю, какое безграничное доверие питает к вам госпожа президентша де Турвель, и знаю также, как глубоко это доверие обосновано. Поэтому я решаюсь, не боясь показаться нескромным, обратиться к вам с просьбой об услуге весьма существенной и, поистине, достойной вашего святого служения, в которой к тому же госпожа де Турвель заинтересована так же, как и я сам.
В моих руках имеются важные касающиеся ее документы, которые я не должен и не хочу передавать ей через посредников, – только в ее собственные руки. У меня нет никакой возможности известить ее об этом, так как по причинам, которые, быть может, известны вам непосредственно от нее, но о которых, мне кажется, я не имею права сообщать вам, она приняла решение отказаться от какой бы то ни было переписки со мною. Решение это – охотно признаюсь – я в настоящее время не мог бы осудить, ибо она не могла предвидеть событий, которых сам я отнюдь не ожидал и в которых мы вынуждены признать вмешательство сил более могущественных, чем силы человеческие.
Итак, прошу вас, сударь, сообщить ей новые мои намерения и ходатайствовать перед нею о назначении мне, ввиду особых обстоятельств, личного свидания. Тогда я смог бы отчасти искупить мою вину перед нею мольбой о прощении и в качестве последней жертвы уничтожить на ее глазах единственные сохранившиеся свидетельства моей ошибки или проступка, в котором перед нею повинен.
Лишь после этого предварительного искупления осмелюсь я повергнуть к ногам вашим постыдное признание в длительных заблуждениях и умолять вас о посредничестве в примирении еще гораздо более важном и, к несчастью, гораздо более трудном. Могу ли я надеяться, сударь, что вы не откажете мне в помощи, столь насущной и столь для меня драгоценной, и что вы соизволите поддержать мою слабость и направите стопы мои по новому пути, которого я пламенно жажду, но – признаюсь в этом, краснея от стыда, – сам отыскать не способен!
Ожидаю вашего ответа с нетерпением человека, кающегося и стремящегося загладить содеянное им, и прошу принять уверения в признательности и глубоком почтении вашего покорнейшего слуги и проч.
P.S. Предоставляю вам право, сударь, если вы найдете нужным, дать это письмо полностью прочесть госпоже де Турвель, которую я буду считать долгом своим уважать всю жизнь и в чьем лице я не перестану чтить ту, кого небо избрало своим орудием, чтобы вернуть мою душу на стезю добродетели, явив мне трогательное зрелище ее души.
Из замка ***, 22 октября 17...
Я получила ваше письмо, мой слишком юный друг, но прежде чем выразить вам благодарность за него, я должна вас пожурить и предупреждаю, что если вы не исправитесь, то я перестану вам отвечать. Послушайте меня, оставьте этот умиленно-ласковый тон, который превращается в какой-то условный язык, когда он не является выражением любовного чувства. Разве дружба говорит таким стилем? Нет, друг мой, у каждого чувства есть свой, подобающий ему язык, а пользоваться другим – значит искажать мысль, которую стремишься высказать. Я хорошо знаю, что наши дамы не понимают обращенных к ним речей, если они не переложены до некоторой степени на этот общепринятый жаргон. Но признаюсь, мне казалось, что я заслуживаю того, чтобы вы меня с ними не смешивали. Я не на шутку огорчена – быть может, больше, чем следовало бы, – что вы обо мне так неверно судили.
Поэтому в моем письме вы найдете лишь то, чего недостает вашему: искренность и простоту. Например, я скажу вам, что мне было бы очень приятно видеть вас подле себя, что мне досадно быть окруженной только людьми, нагоняющими на меня скуку, вместо тех, кто мне нравится. А вы эту же самую фразу переводите так: научите меня жить там, где вас нет! Таким образом, если, предположим, вы будете находиться подле своей любовницы, то не сможете существовать в ее обществе без меня в качестве третьего лица? Какой вздор! А эти женщины, которым не хватает только одного – быть мною, может быть, вы находите, что и вашей Сесили этого не хватает? Но вот куда заводит язык, которым сейчас злоупотребляют настолько, что он становится бессмысленнее жаргона комплиментов и превращается в сплошные формулы, в которые веришь не больше, чем в покорнейшего слугу.
Друг мой, пишите мне лишь для того, чтобы высказывать свои подлинные мысли и чувства, и не посылайте мне набора фраз, которые я найду сказанными лучше или хуже в любом модном романе. Надеюсь, вы не рассердитесь на то, что я вам сейчас говорю, даже если обнаружите в моих словах некоторую долю раздражения. Ибо я не отрицаю, что испытываю его, но, чтобы избежать даже намека на недостаток, в котором я вас только что упрекнула, я не скажу вам, что это раздражение, быть может, усилилось от разлуки с вами. Мне кажется, что при всех обстоятельствах вы стоите больше, чем один процесс и два адвоката, и, может быть, даже больше, чем преданный Бельрош.