Вернувшись домой, я написала господину де Вальмону и тотчас же отослала ему письмо; его не оказалось дома. Желая любой ценой либо выйти из этого состояния смертной муки, либо уже знать, что буду пребывать в нем вечно, я вновь послала слугу со своим письмом, велев ему дождаться возвращения Вальмона. Но еще до полуночи слуга мой возвратился с сообщением, что кучер вернулся один и сказал ему, что хозяин не будет ночевать дома. Утром я рассудила, что мне остается лишь одно – вторично потребовать возвращения всех моих писем и просить Вальмона больше у меня не бывать. Я и дала соответствующие распоряжения, но они, видимо, были совершенно излишни: уже около полудня, а он еще не явился, и я не получила от него хотя бы записки.
Теперь, дорогой друг мой, мне добавлять нечего. Вы в курсе дела, и вы хорошо знаете мое сердце. Единственная моя надежда – что мне уже недолго придется огорчать такого друга, как вы.
Париж, 15 ноября 17...
Наверно, сударь, после того, что произошло вчера, вы не рассчитываете больше быть принятым у меня да и не очень к этому стремитесь! Поэтому пишу вам не столько даже для того, чтобы просить вас у меня больше не появляться, сколько для того, чтобы вновь потребовать у вас возвращения писем, которых мне не следовало писать. Если они когда-либо могли иметь для вас некоторое значение, как свидетельство порожденного вами ослепления, то сейчас, когда оно прошло, они не могут не быть для вас безразличными, ибо выражают только чувство, вами же во мне уничтоженное.
Признаюсь, что с моей стороны ошибкой было проникнуться к вам доверием, жертвами которого оказалось до меня столько других женщин. В этом я обвиняю лишь себя. Однако я полагала, что, во всяком случае, не заслуживаю того, чтобы вы отдавали меня на осмеяние и позор. Я думала, что, пожертвовав ради вас всем и потеряв из-за вас одного право на уважение со стороны других людей и даже на самоуважение, я могла рассчитывать, что вы-то не станете судить меня строже, чем общество, в чьих глазах существует все же огромная разница между женщиной, виновной в слабости, и женщиной, вконец испорченной. Вот почему я упоминаю здесь лишь о тех проступках ваших, которые всегда и всеми осуждаются. О проступках против любви я умалчиваю: вашему сердцу все равно не понять моего. Прощайте, сударь.
Париж, 15 ноября 17...
Мне только что вручили, сударыня, ваше письмо. Я содрогнулся, прочтя его, и у меня едва хватает сил написать ответ. Какого же вы обо мне ужасного мнения! Ах, конечно, я совершал проступки такие, каких не прощу себе всю жизнь, даже если бы вы покрыли их своей снисходительностью. Но насколько же всегда было чуждо моей душе то, в чем вы меня упрекаете! Как, это я унижаю, оскорбляю вас, я, который чтит вас не меньше, чем любит, который узнал чувство гордости лишь в тот миг, когда вы сочли его достойным себя? Вас ввели в заблуждение внешние обстоятельства, и я не отрицаю, что они могли быть против меня. Но разве в сердце вашем не было того, что нужно для борьбы с заблуждением? И почему оно не возмутилось от одной мысли о том, что может на меня сетовать? А вы поверили! Значит, вы не только сочли меня способным на такую гнусность и безумие, но у вас даже возникла мысль, что жертвой его вы стали из-за своей доброты ко мне! Ах, если вы себя считаете до такой степени униженной любовью, то до чего же я низок в ваших глазах!
Удрученный мукой, которую причиняет мне эта мысль, я, отгоняя ее, теряю время, которое следовало бы употребить на то, чтобы изгладить ее из вашего сознания. Буду откровенен – меня удерживает еще один довод. Нужно ли говорить о событиях, которые я хотел бы предать полному забвению? Нужно ли задерживать ваше внимание – да и мое тоже – на миге заблуждения, которое я хотел бы искупить всей своей остальной жизнью, – причина его мне самому еще не совсем ясна, и воспоминание о нем всегда будет для меня унизительным и постыдным? Ах, если, обвиняя себя самого, я еще больше распалю ваш гнев, мщение у вас под рукой: достаточно будет предать меня терзаниям моей же совести.
И все же – кто поверил бы? – первопричиной этого происшествия было то всемогущее очарование, которое я испытываю, находясь подле вас. Именно оно заставило меня позабыть о важном деле, не терпевшем отлагательства. Я ушел от вас слишком поздно и не встретился с человеком, которого искал. Я надеялся застать его в Опере, но и эта попытка оказалась тщетной. Там находилась Эмили, которую я знал в дни, когда не имел никакого представления ни о вас, ни о настоящей любви. У Эмили не было кареты, и она попросила меня подвезти ее – она жила в двух шагах от театра. Я не придал этому никакого значения и согласился. Но тогда-то мы с вами и встретились, и я тотчас же почувствовал, что вы можете поставить мне это в вину. Страх вызвать ваше неудовольствие или огорчить вас имеет надо мной такую власть, что его нельзя не заметить, и на него, действительно, вскоре обратили внимание. Признаюсь, что он даже вынудил меня попросить эту девицу не показываться. Но предосторожность, вызванная моей любовью, обратилась против любви. Привыкшая, подобно всем таким женщинам, считать свою власть, всегда незаконную, прочной лишь тогда, когда ею можно злоупотребить, Эмили, конечно, решила не упускать столь блестящей возможности. Чем больше замечала она, что мое замешательство усиливается, тем больше старалась она, чтобы ее увидели в моей карете. А ее безумный смех, из-за которого я теперь краснею при одной мысли, что вы хоть на мгновение могли счесть себя его причиной, вызван был лишь моей жестокой мукой, проистекавшей опять же от моей любви и уважения к вам.