До сих пор я, как мне кажется, более несчастен, чем виновен, и те проступки, единственные, о которых вы упоминаете и которые всегда и всеми осуждаются, – их не существует, и за них меня укорять нельзя. Но напрасно умалчиваете вы о проступках против любви. Я не стану этого делать: нарушить молчание вынуждают меня слишком важные соображения.
Этим своим поступком, для меня самого невероятным, я смущен и пристыжен настолько, что мне крайне мучительно напоминать о нем. Проникнутый сознанием вины, я готов был бы нести за нее кару или же дожидаться поры, когда время, моя неиссякаемая нежность и мое раскаяние принесут мне ваше прощение. Но как могу я молчать, раз то, что мне остается сказать вам, важно именно для вас, касается ваших чувств?
Не подумайте, что я ищу каких-либо уверток, чтобы оправдать или прикрыть свою вину: нет, я ее признаю! Но я не признаю и никогда не признаю, что это унизительное заблуждение может быть сочтено преступлением против любви. Что может быть общего между порывами чувственности, минутным ослеплением, которое вскоре сменяется стыдом и раскаянием, и чистым чувством, способным возникнуть лишь в душе, исполненной нежности, поддерживаться лишь уважением и в конце концов дать полное счастье? Ах, не унижайте таким образом любви. А главное – бойтесь унизить себя, смотря с единой точки зрения на вещи несоединимые. Предоставьте женщинам низким, падшим страшиться соперничества, которое, как они невольно чувствуют, всегда им угрожает, и ощущать муки ревности настолько же жестокой, сколь и унизительной; но вы, вы отвращайте свой взор от того, что может его осквернить, и, чистая, как божество, карайте, подобно ему же, за оскорбления, оставаясь к ним нечувствительной.
Но какую кару назначите вы мне, более тягостную, чем то, что я сейчас испытываю? Что можно сравнить с сожалением о проступке, вызвавшем ваш гнев, с отчаянием от того, что доставил вам огорчение, с гнетущей мыслью о том, что я стал менее достойным вас? Вы ищете, чем бы покарать меня, я же прошу у вас утешений, и не потому, что заслуживаю их, а потому, что они мне необходимы, и получить их я могу только от вас.
Если вдруг, забыв о моей и о своей собственной любви и не дорожа более моим счастьем, вы, напротив, желаете ввергнуть меня в верную муку – это ваше право: наносите удар. Но если, проявляя снисходительность или отзывчивость, вы все же вспомните о нежности, соединявшей наши сердца, о страстном томлении душ, вечно возрождающемся и все более и более жгучем, о сладостных и счастливых днях, которыми каждый из нас был обязан другому, о всех радостях, которые дает одна любовь, – может быть, вы предпочтете употребить свою власть на то, чтобы воскресить все это, вместо того, чтобы уничтожать. Что мне сказать вам еще? Я все потерял, и все потерял по своей же вине. Но я все могу обрести вновь, если на то будет ваша благая воля. Теперь вам решать. Добавлю лишь одно слово. Еще вчера вы клялись мне, что мое счастье обеспечено если оно зависит от вас! Ах, сударыня, неужели вы повергнете меня теперь в безысходное отчаянье?
Париж, 15 ноября 17...
Настаиваю на своем, прелестный мой друг, нет, я не влюблен, и не моя вина, если обстоятельства вынуждают меня изображать влюбленность. Дайте только согласие и возвращайтесь: вы вскоре сами убедитесь, насколько я искренен. Я доказал это вчера, а то, что происходит сегодня, не опровергает вчерашнего.
Итак, я был у чувствительной недотроги, и никакое другое дело меня не отвлекало, ибо малютка Воланж, невзирая на свое положение, должна была всю ночь провести на балу, который госпожа В*** давала, несмотря на то, что сезон еще не наступил! От нечего делать я сперва захотел продлить свое посещение и даже потребовал в связи с этим маленькой жертвы. Но как только я получил согласие, удовольствие, которого я ожидал, было нарушено мыслью о том, что вы упорно продолжаете считать меня влюбленным или, во всяком случае, беспрестанно ставите мне это в укор. Так что единственным моим желанием стало убедить и самого себя и вас, что с вашей стороны это чистейшая клевета.
Тут я принял смелое решение и под довольно пустяковым предлогом покинул свою прелестницу, крайне изумленную и, несомненно, в еще большей степени огорченную. Я же преспокойно отправился в Оперу и на свидание с Эмили, и она может отчитаться перед вами в том, что до нынешнего утра, когда мы расстались, ни единое сожаление не смутило наших утех.
У меня, однако, был бы достаточный повод для беспокойства, если бы не мое полнейшее равнодушие. Ибо да станет вам известно, что не успели мы с Эмили, сидевшей со мной в карете, отъехать за четыре дома от Оперы, как с нами поравнялась карета суровой святоши и, вследствие образовавшегося затора, простояла рядом с нашей минут семь-восемь. Мы видели друг друга, как в ясный полдень, и избежать этого не было никакой возможности.
Но это еще не все: мне пришло в голову сообщить Эмили, что эта дама – та самая, которой я писал пресловутое письмо (вы, может быть, припомните эту мою выходку, когда сама Эмили служила пюпитром) []. Она-то этого не забыла и, смешливая по натуре, не успокоилась, пока не нагляделась вдосталь на эту, по ее выражению, ходячую добродетель, хохоча при этом так непристойно, что можно было действительно выйти из себя.
Но и это не все: может быть, вы сомневаетесь в том, что ревнивица послала ко мне в тот же вечер? Меня не оказалось дома, но она в своем упорстве отправила слугу вторично, велев ему дождаться моего возвращения. Я же, решив остаться у Эмили, отослал карету домой, а кучеру велел только приехать за мной утром. Застав посланца любви в моем доме, кучер безо всяких околичностей сообщил ему, что я не возвращусь до утра.